Перейти к содержанию

Своим следом


Рекомендуемые сообщения

Страница 1 из 5

 

 

 

Смирнов Николай Павлович

 

На исходе

 

Сентябрь шестнадцатого года, деревня среди великолепных лесных островов, горькие дымки овинов, оранжевые березы и шафрановые рябины, сквозящие на лиловой лазури неба, — осенняя красота и очарованье! — а надо всем этим — великая, несказанно-тяжкая тоска.

В деревне почти не видно было молодых лиц: парни на войне, девки скучали по избам, — в широкой, длинной и пыльной улице чувствовалось что-то покинуто-одинокое, кладбищенское.

Где-то плакала, причитая и жалуясь, баба. Какой-то подросток, сидя на завалинке, читал двум стареющим, по-ястребиному нахмуренным старикам чье-то письмо, вероятно «оттуда», с фронта. От гумна шли, залихватски наяривали на гармониях три отчаянно веселых парня в зеленых гимнастерках — очевидно отпускники, солдаты какого-нибудь Кегсгольмского или Заамурского полка. Они уклонялись от разговоров, посматривали несколько настороженно, — и играли, играли, яростно напевая и присвистывая:

 

Талья-поталья,

Целуй, милуй, Наталья, —

Все равно нам пропадать.

 

А приятель — мужик, к которому я, устав от ходьбы по моховым тетеревиным болотам, зашел на перепутьи, сразу огорошил меня, сказав с жутким спокойствием:

— У меня и второго охотника убили.

Что я мог ответить ему, кроме обычных сочувственных пустяков, и чем вообще можно было его утешить?

Я знал обоих его сыновей, веселых ребят и отличных работников, не раз охотился с ними, так, в сущности, недавно, прошлым летом, — и вот от них не осталось даже и следа, ни могилы, ни камня: они навсегда успокоились в далеких польских дубравах, пали «смертью храбрых», как писали о них (то есть о сотнях тысяч подобных им) хорошие господа, получающие за это большие деньги.

Я молчал, смотрел на рассаженные по стене фотографии, — на двух здоровых и крепких солдат в подтянутых шинелях, с шашками через плечо, — а мужик, наливая чай, сурово жаловался, сдерживая себя:

— Житьем не похвастаешься, остался — как сосна в поле.

— Похвалиться сейчас трудно, — ответил я.

Мужик еще больше нахмурился и сказал уже совсем зло:

— Это, милый, кому как. Вон, к примеру, поди-ка, зайди к Ивану Кучину, поговори там с господином Храниловым, — ежли он с тобой разговаривать захочет, — и узнаешь, можно ли хвалиться теперь?

— Хранилов? Что, он охотится здесь?

— Тешиться изволит уже третий день. Сейчас, кажись, уезжает.

О Хранилове, богатом сельском фабриканте, сказочно умножившем свое состояние за годы войны, я много слышал и как об охотнике: охотник он был рьяный, — в его усадьбе Утешное, соседней с нашим городом, был даже специальный пароход для весенних волжских охот на гусей, — и как о жестоком самодуре в быту, в семье, на фабрике.

Я, любопытствуя, вышел на крыльцо.

У крыльца сидели, с притворным азартом резались в карты солдаты. Около них, в траве, лежала, змеей растягивалась гармония. А через улицу, у самой богатой в деревне избы, крытой железом, стояла, запряженная в лакированный рессорный тарантас, кормная, статная, смугло-золотистая, как бы масляная, лошадь. Ребятишки, окружая лошадь, с изумлением и восторгом глазели на двух жасминовых сеттеров-лавераков, спокойно и бесстрастно лежавших в тарантасе, на сене, застланном цветистым текинским ковром.

Из избы вскоре вышел егерь, ласковый русобородый мужичок, с ружьями, сумками и дорожным погребцом в руках. Он заботливо уложил вещи, потрепал собак, огладил лошадь, которая, нетерпеливо перебирая тонкими, выточенными ногами, заливисто ржала, потряхивала вишневой атласной гривой, и недвижно, по-военному, остановился у двери. В двери показался Хранилов, высокий, красивый осанистый мужчина с пышными усами и серебристой выхоленной бородой, в высоких и узких сапогах, в зеленой шотландской куртке и мягкой широкополой тирольской шляпе.

Он легко и быстро вскочил в тарантас, небрежно набросил на плечи шуршащий клетчатый плащ, натянул на руки темно-розовые лайковые перчатки и, отвалясь к спинке тарантаса, чуть кивнул головой угодливо суетившемуся вокруг хозяину избы — богатею, щуплому, церковно-иконописному старичку.

Солдаты, перебрасываясь картами, исподлобья смотрели на Хранилова.

— Ишь, наел мурло-то, — сказал один.

Другой добавил:

— Вот кому, братцы, я от души шмякнул бы по шее, как по барабану.

А Хранилов уверенный, презрительный и гордый, неторопливо закурил шоколадную сигару, небрежно дотронулся ленивой рукой в перчатке до плеча егеря: «пошел!» — и понесся в тихие осенние поля, над которыми, в прохладной синеве, плыли, прощально курлыкали грустные отлетные журавли.

О чем думал он, сидя в глубоком и мягком, баюкающем тарантасе?

Вероятно об очень многом — о своем богатом счастье, о вечернем отдыхе в светлой, душистой столовой, озаренной голубой китайской люстрой, о тепле и уюте выстланного медвежьими шкурами кабинета, о завтрашнем дне на фабрике, дающей ему не только золото, но и благостное ощущение власти, о будущих охотах... но, разумеется, не о том, что сроки его (и всего его мира) приходят к концу, что через каких-нибудь полтора-два года он, старый и опытный охотник, сделает последний выстрел — в собственное сердце...

Ссылка на комментарий
Поделиться на другие сайты

Страница 2 из 5

 

Браконьеры

 

 

Запись в охотничьем дневнике далеких юношеских времен:

 

...Канун Петрова дня, лесной вечер, крепко пахнущий травами и цветами.

 

На опушке топкое, в камышах и ольшанике, болото. Над болотом широкошумный вековой дуб, на дубе усеянная дробью дощечка: «охота воспрещается», — болото на откупу у «дикого барина», у мелкопоместного дворянина Неледовского, чертом сидящего в своей подгородней усадебке, — а в болоте веселая и шумная потеха: раскатистые выстрелы, собачий визг, возбужденный переклик, встревоженное крякание уток, дугой проносящихся над камышами.

 

Так — весь вечер.

 

Наконец, из болота выбираются охотники. Их трое: сапожник Сенька, рябой, смешливый, чуть прихрамывающий паренек, лысый, похожий на японца, отставной чиновник казенной палаты и по пояс вымокший гимназист в полотняной блузе и старой поседевшей фуражке с меловыми кантами. Их ягдташи и сетки тяжелеют от дичи. Около них устало разваливаются собаки, два безобразно обмокших, временно потерявших свою пышную красу, сеттера и юркая бронзовая лайка.

 

Огоньки папирос, смех, шутки.

 

— Два выводка под бритву, третий разбит наголову.

 

— Будет где разгуляться дикому барину.

 

— Начало приятственное: не грех и баночку раздавить на крови — грешные кости тепла просят.

 

Привал, звонкий, стреляющий искрами, костер. Костер мерцает всю ночь. На рассвете от него остается лазурный пепел.

 

Сенька, проснувшийся первым, будит приятелей.

 

— Давай, друзья, тёку: дикий барин правится в свои поместья.

 

Неледовский, седоусый старик в венгерке, с легкой бескурковкой на плече, движется медлительно и неторопливо. Рядом с ним вразвалку вышагивает егерь, крепкий, по-цыгански смуглый малый, гордо несущий старинный ягдташ с длинной бахромчатой сеткой и бесчисленными тороками.

 

По росистой траве правильными, красивыми кругами носится белый, в шоколадных зернах, пойнтер.

 

— К ноге, Крэк! — повелительно негромко говорит Неледовский и, останавливаясь, нетерпеливо оглядывает болото, над которым стоит прохладный палевый туман.

 

— Значит, Степан, три выводка уток и один бекасинный? Так?

 

— Так точно: считаны. Будете брать, как со сковородки.

 

Неледовский довольно ухмыляется в усы.

 

— Богатое будет поле.

 

Егерь — почтительно:

 

— Открывайте охотничий праздничек, а я, не торопясь, буду налаживать чайник.

 

 

Легко представить последующее: самочувствие Неледовского и лукавые усмешки охотников, которые, слушая редкие выстрелы на откупном болоте, весело, с подмигиванием, переговариваются — приблизительно в таком роде:

 

— Разбитые горшки пересчитывает.

 

— Потешится дикий барин.

 

— На возу не увезет.

Ссылка на комментарий
Поделиться на другие сайты

Страница 3 из 5

 

Косач

 

 

Бегу на лыжах.

 

Пунцовое утро, веселый, крепкий мороз. Снег, отсыпаясь от лыж, сахарно похрустывает и, искристо крошась, дрожаще синеет — легким пламенем жженки.

 

Воздух возбуждающий и острый, наркотический. Он почти пьянит, как и быстрый бег. Однако, наркоз и хмель только утончают восприимчивость и отзывчивость всех моих чувств. С наслаждением ощущая свободную легкость движений, я по-звериному чутко различаю все цвета, запахи и звуки — и скрип лыж, и аромат как бы гречишного меда и уксуса: аромат снега и хвои, — и румяные клубы деревенского дыма, и невысоко стоящее над лесом солнце, замкнутое двойным кругом и похожее на рубин в золотой оправе.

 

Лес — в инее, нарядном и пушистом, как павлиньи перья. Он глубоко молчит, но в его молчании чувствуется жизнь, и соприсутствие ее мгновенно преображает меня: движения мои приобретают рассчитанную сноровку и хищность, глаза и уши, закрытые для всего мира, устремлены на широкую поляну, где, в снегах, знаю, таятся, теплеют тетерева. Вечером, на закате, они огромными голубыми воздушными шарами обвисали, покачивались на березовых вершинах, оклевывая их смороженные сережки, а потом, все сразу, шумной, гремящей стаей, упали в снег, забились в его глубину, в его нагретый фланелевый уют. Ночь сияла луной и звездами, мороз раскатисто потрескивал в завороженной тишине леса, а они спали своим спокойным птичьим сном, не слыша ни кружившей над ними ушастой совки, ни бродившей поблизости лисицы.

 

Но как они, все же, осторожны и чутки, как гулко, с вихревым трепетом, выбрасываются они вверх, заслышав скрип моих лыж, с какой изящной быстротой мелькают среди берез, погружая меня в оцепенение и восторг и своим полетом, и своим видом: черно-воронеными крыльями и сердцеподобными хвостами, подбитыми бархатной белизной.

 

Они вырываются вне выстрела и я, сжимая зубы, с напрасной и горькой алчностью слежу за ними туманными и жадными глазами. Все во мне смолкает и замирает: пропадает красота леса, снега, солнца, вялыми становятся движения, и чувство истинно детской обиды почти физически сжимает горло.

 

Я бесцельно, с безнадежностью, отъезжаю в сторону — и вдруг все чудодейственно возвращается, — и ловкость, и страстность, и расчетливость сноровки: совсем близко от меня гранатой взрывается запоздавший, какой-то особенно крупный косач. Он летит наискось, — мне видна его могучая темно-синяя грудь и малиновые брови, — и я, внутренне дрожа, спокойно веду за ним ружьем, спокойно бью, заранее уверенный в результате выстрела. Выстрел на морозе сух и рассыпчат, падение тетерева, — порывистый, все учащающийся круговорот, — очаровательно и шумно.

 

Я, отбросив лыжи, с мальчишеской безрассудностью рвусь к нему, глубоко увязая в сугробе, жадно хватаю его под крылья, с непередаваемым наслаждением чувствуя лесное птичье тепло и запах снега и можжевели, смешанный с запахом помета.

 

Не насмотреться, не налюбоваться на косача: так густа и нежна его, переходящая в дымную синь, чернота, так тонки старинные виньетки хвоста, так притягивающе красив он весь своей великолепной охотничьей красотой!

 

Отдыхаю, курю, поминутно оглаживаю привязанную к ремню тяжкую птицу, с прежней восприимчивостью любуюсь красой леса, инея, неба — и, счастливый, несущий с собой добытую выстрелом радость, мчусь, несусь навстречу зимнему блеску, зимнему звонкому морозу.

Ссылка на комментарий
Поделиться на другие сайты

Страница 4 из 5

 

Волшебство

 

 

— Рябчики!

 

Вслушиваюсь в осыпающий треск крыльев, всматриваюсь в поредевший золотистый березник, смешанный с голубеющими сосенками и потому кажущийся лиловым, и оглядываюсь на своего спутника, Силыча. Он, поигрывая молодыми охотничьими глазами, обкусывает седеющие усы, молчаливо грозит мне: «Тише, друг, тише»... и осторожно достает из кармана старый костяной пищик-дудочку.

 

Тихий, прохладный денек, свежий и бодрый запах сухих листьев и холодеющей хвои, звонкая лесная тишина, и в этой тишине — бесконечно-тонкое, удивительно нежное посвистыванье, подобное хрустальному переливу старого, детского кипарисового музыкального ящика.

 

Силыч, застыв на месте, не выпуская изо рта пищика, беззвучно приподнимает ружье, сторожко и хищно поворачивает голову, словно ястреб. Я, не дыша, оглядываюсь по сторонам: падает-крутится иссохший березовый лист, порхает, с любопытством прислушиваясь, лазурная синица, вопросительно смотрит, притаясь в сосновой глуши, седая ушастая белочка, — и вдруг вся эта тишина разрывается легким, бегущим шорохом, который кажется мне страшным, оглушающим грохотом.

 

Сердце мое стучит, колотится; глаза, чувствую, слезятся и краснеют, концы ружейных стволов чуть пляшут в шатровой путанице курчавой и низкой заросли, и когда в этой заросли мелькает розовеющее живое пятно, — все, и этот лесной сон, и это музыкальное волшебство кончается: гулкий раскатистый выстрел, горький, прозрачно оседающий на сучьях дымок, — и на земле, в золоте листьев, лежит, раскинув тугие полукруглые крылья, теплая, пушистая, пепельная, оранжево-пятнистая птица.

 

Силыч, поднимая птицу, играет глазами, посмеивается и весело смотрит на меня.

 

— Вот это пищик, — говорит он, — ни одного рябчика не упускаю: плачет, а идет...

Ссылка на комментарий
Поделиться на другие сайты

Страница 5 из 5

 

Чучела

 

 

На опушке, на старой березе, узорно чернеющей в бирюзовом небе, недвижно сидят-красуются: тяжкий, туманно-синеющий черныш и легкая, грациозная, вся в золотистых крапинках, тетёра.

 

К ним, к заманчивым осенним птицам, беззвучно подходит, искусно кроясь за деревьями, охотник Фомич, веселый серебряный старичок, который, в свои семьдесят лет, все еще слывет в деревне лучшим стрелком, лучшим — самым опытным — следопытом.

 

Фомич с восхода бродит в стылом и звонком предзимнем лесу, с наслаждением вдыхает острый, колючий, крутой эфир воздуха, ловко высматривает меловых, курчавых, крепко таящихся зайцев, — за его спиной уже тяжелеет матерый усач-беляк, — и теперь, скрадывая тетеревов, хищно поблескивает блеклыми, но еще зоркими глазами, заранее радуется счастливой и редкой удаче.

 

Еще несколько шагов, и Фомич, не дыша приподнимает ружье, неторопливо целится в крыло черныша, стреляет, — сквозь дым видно разлетающиеся плюшевые перья, — быстро перебрасывает стволы на тетёру: далеко и гулко прокатывается второй выстрел... — и застывает в недоумении: птицы остаются на месте.

 

«Вот история, — думает он, — перья сыплются, а тетерева не валятся»...

 

Он жадно тащит новые патроны — и, совсем смущенно, стоит с раскрытым ружьем: откуда-то из глубины сечи, то ли из куста, то ли из-под земли, показывается волосатый кулак и слышится скорбный и укоризненный голос:

 

— Ах, Фомич, Фомич — по чучелам ведь бьешь... песок, видно, сыпется из тебя... пора складать оружию.

 

Фомич совсем теряется: в шалаше сидит другой старик, Филин, давний его соперник по охоте! — и, не зная куда деваться от острейшего стыда, жалобно просит:

 

— Помолчи, не рассказывай... не позорь охотничью старость.

Ссылка на комментарий
Поделиться на другие сайты

Присоединяйтесь к обсуждению

Вы можете написать сейчас и зарегистрироваться позже. Если у вас есть аккаунт, авторизуйтесь, чтобы опубликовать от имени своего аккаунта.

Гость
Ответить в этой теме...

×   Вставлено с форматированием.   Вставить как обычный текст

  Разрешено использовать не более 75 эмодзи.

×   Ваша ссылка была автоматически встроена.   Отображать как обычную ссылку

×   Ваш предыдущий контент был восстановлен.   Очистить редактор

×   Вы не можете вставлять изображения напрямую. Загружайте или вставляйте изображения по ссылке.

Загрузка...
×
×
  • Создать...